Опубл.: 1903. Источник: Новодворский В., Дорошевич В. Коронка в пиках до валета. Каторга.. — СПб.: Санта, 1994. — 20 000 экз. — ISBN 5-87243-010-8.
«Кандальной» называется на Сахалине тюрьма для наиболее тяжких преступников, — официально «тюрьма разряда испытуемых», тогда как тюрьма «разряда исправляющихся», — для менее тяжких или окончивших срок «испытуемости», — называется «вольной тюрьмой», потому что её обитатели ходят на работы без конвоя, под присмотром одного надзирателя.
— Кандальная тюрьма у нас плохая! — заранее предупреждал меня смотритель. — Строим новую, — никак достроить не можем.
И чтобы показать мне, какая у них плохая тюрьма, смотритель ведёт меня по дороге в пустое, перестраивающееся отделение.
— Не угодно ли? Это стена? — смотритель отбивает палкой куски гнилого дерева. — Да из неё и бежать-то нечего! Разбежался, треснулся головой об стену, — и вылетел насквозь. Воздух скверный. Зимой холодно, вообще — дрянь.
Гремит огромный, ржавый замок.
— Смирно! — командует надзиратель.
Громыхают цепи, и около нар вырастают в шеренгу каторжные.
На первый день Пасхи из кандальной тюрьмы бежало двое, — несмотря на данное всей тюрьмой «честное арестантское слово», — и теперь, в наказание, закованы все.
Сыро и душно; запах ели, развешанной по стенам, немножко освежает этот спёртый воздух.
Вентиляции — никакой.
Пахнет пустотой, бездомовьем.
Люди на всё махнули рукой, — и на себя.
Никаких признаков хоть малейшей, хоть арестантской домовитости. Никакого стремления устроить своё существование посноснее.
Даже обычные арестантские сундуки, — редко, редко у кого.
Голые нары, свёрнутые комком соломенные грязные матрацы в головах.
По этим голым нарам бродит, подняв хвост, ободранная чахлая кошка и, мурлыкая, ласкается к арестантам.
Арестанты очень любят животных; кошка, собака — обязательная принадлежность каждого «номера». Может быть, потому и любят, что только животные и относятся к ним как к людям.
Посреди номера стол, — даже не стол, а высокая длинная узкая скамья. На скамье налито, валяются хлебные крошки, стоят неубранные жестяные чайники.
Мы заходим как раз в тот «номер», где живут двое «тачечников».
— Ну-ка, покажи свой инструмент!
Несмазанная «тележка» визжит, цепи громыхают, прикованный тачечник подвозит к нам свою тачку.
Тачка, — весом пуда в два, — прикована длинной цепью к ножным кандалам.
Раньше она приковывалась к ручным, но теперь ручные кандалы надеваются на тачечников редко, в наказание за особые провинности.
Куда бы ни шёл арестант, — он всюду везёт за собой тачку.
С нею и спит, на особой койке, в уголке, ставя её под кровать.
— На сколько лет приговорён к тачке? — спрашиваю.
— На два. А до него на этой постели спал три года другой тачечник.
Я подхожу к этой постели.
У изголовья дерево сильно потёрто. Это — цепью. Пять лет трёт это дерево цепь…
— Дерево, и то стирается! — угрюмо замечает мне один из каторжников.
Наказание тяжкое, — оно было бы совсем невыносимым, если бы тачечники изредка не давали сами себе отдыха.
Трудно заковать арестанта «наглухо». При помощи товарищей, намазав кандалы мылом, — хоть и с сильной болью, они иногда снимают на ночь оковы, а с ними освобождаются и от тачки, отдыхают хоть несколько часов в месяц.
Бывают случаи даже побегов «тачечников».
— Работают у вас тачечники?
— Я заставляю, — а в других тюрьмах отказываются. Ничего с ними не поделаешь: народ во всём отчаявшийся.
Кругом угрюмые лица. Безнадёжностью светящиеся глаза. Холодные, суровые, озлобленные взгляды, — и злоба и страдание светятся в них. Вот-вот, кажется, лопнет терпение этих «испытуемых» людей.
Никогда мне не забыть одного взгляда.
Среди каторжных один интеллигентный, некто Козырев, москвич, сосланный за дисциплинарное преступление на военной службе.
Симпатичное лицо. И что за странный, что за страшный взгляд!
Такой взгляд бывает, вероятно, у утопающего, когда он в последний раз всплывёт над водой и оглянется, — ничего, за что бы ухватиться, ниоткуда помощи, ничего, кроме волны, кругом. Безнадёжно, с предсмертной тоской взглянет он кругом и молча пойдёт ко дну, без борьбы.
— Поскорей бы!
Тяжело и глядеть на этот взгляд, а каково им смотреть?
Среди кандальных содержатся беглые, рецидивисты и состоящие под следствием.
— Ты за что?
— По подозрению в убийстве.
— Ты?
— За кражу.
— Ты?
— По подозрению в убийстве.
«По подозрению»… «по подозрению»… «по подозрению».
— Ты за что?
— За убийство двоих человек! — слышится прямой, резкий ответ, сказанный твёрдым, решительным голосом.
— Поселенец он! — объясняет смотритель. — Отбыл каторгу и теперь опять убил.
— Кого ж ты?
— Сожительницу и надзирателя.
— Из-за чего ж вышло?
— Баловаться начала. С надзирателем баловалась. «Пойду да пойду к надзирателю жить, что мне с тобой, с поселенцем-то каторжным?» — «Врёшь, — говорю, — не пойдёшь». Просил её, молил, Господом Богом заклинал. И не пошла бы, может, да надзиратель за ней пришёл — и взял. «Я, — говорит, — её в пост поведу. Ты с ней скверно живёшь. Бьёшь». — «Врёшь, — говорю, — эфиопская твоя душа! Пальцем её не трогаю. И тебе её не отдам. Не имеешь никакого права её от меня отбирать!» — «У тебя, — говорит, — не спрашивался! Одевайся, пойдём, — чего на него смотреть». Упреждал я: не делай, мол, этого, плохо выйдет. «А ты, — говорит, — ещё погрози, в карцеи, видно, давно не сиживал. Скажу слово — и посидишь!» Взял её и повёл…
Передёргивает поселенца при одном воспоминании.
— Повёл её, а у меня голова кругом. «Стой», думаю. Взял ружьё, — ружьишко у меня было. Они-то дорогой шли, — а я тайгой, тропинкой, вперёд их забежал, притаился, подождал. Вижу, идут, смеются. Она-то зубы с ним скалит… И прикончил. Сначала его, а потом уж её, — чтоб видела!
«Прикончив», поселенец жестоко надругался над трупами. Буквально искромсал их ножом. Много накопившейся злобы, тяжкой обиды сказалось в этом зверском, циничном издевательстве над трупами.
— Себя тогда не помнил, что делал. Рад только был, что ему не досталась… Да и тяжко было.
Поселенец — молодой ещё человек, с добродушным лицом. Но в глазах, когда он рассказывает, светится много воли и решимости.
— Любил ты её, что ли?
— Известно, любил. Не убивал бы, если б не любил…
— Ваше высокоблагородие! — пристаёт к смотрителю, пока я разговариваю в сторонке, пожилой мужичонка, — велите меня из кандальной выпустить! Что ж я сделал? На три дня всего отлучился. Горе взяло, — выпил, только и всего. Достал водки бутылку, да и прогулял. За что же меня держать?
— Врёшь, паря, убежишь!
— Господи, да зачем мне бежать? Что мне, в тюрьме, что ли, нехорошо? — распинается «беглец». — Сами изволите знать, было бы плохо, — взял «борцу», да и конец. Сами знаете, лучше ничего и не может быть. Борец — от каторги средство первое.
— Долго ли меня здесь держать будут? — мрачно спрашивает другой. — Долго ли, спрашиваю!
— Следствие ещё идёт.
— Да ведь четвёртый год я здесь сижу, задыхаюсь! Долго ли моему терпению предела не будет? Ведь сознаюсь я…
— Мало ли что ты, паря, сознаёшься, да следствие ещё не кончено.
— Да ведь сил, сил моих, говорю, нету.
— Ваше высокоблагородие! Что ж это за баланду дали? Есть невозможно! Картошка не чищенная! На Пасху разговляться, — и то рыбу дали!..
Мы выходим.
— Выпустите вы меня, говорю, вам…
— Ваше высокоблагородие, долго ли?.. Ваше…
Надзиратель запирает дверь большим висячим замком.
Из-за запертой двери доносится глухой гул голосов.
Корсаковская кандальная тюрьма — одна из наиболее мрачных, наиболее безотрадных на Сахалине.
Быть может, её обитатели произвели на вас не только неприятное, — отталкивающее впечатление?
Милостивые государи, вы стоите рядом с человеческим горем. А горе надо слушать сердцем.
Тогда вы услышите в этом «зверстве» много и человеческих мотивов, в «злобе» — много страдания, в «циничном» смехе — много отчаяния…
По грязному двору кандальной тюрьмы мы переходим в «отделение исправляющихся».
источник
---
Дополнительно:
В Гватемале детям действительно очень плохо. Девочки подняли восстание
---
«Кандальной» называется на Сахалине тюрьма для наиболее тяжких преступников, — официально «тюрьма разряда испытуемых», тогда как тюрьма «разряда исправляющихся», — для менее тяжких или окончивших срок «испытуемости», — называется «вольной тюрьмой», потому что её обитатели ходят на работы без конвоя, под присмотром одного надзирателя.
— Кандальная тюрьма у нас плохая! — заранее предупреждал меня смотритель. — Строим новую, — никак достроить не можем.
И чтобы показать мне, какая у них плохая тюрьма, смотритель ведёт меня по дороге в пустое, перестраивающееся отделение.
— Не угодно ли? Это стена? — смотритель отбивает палкой куски гнилого дерева. — Да из неё и бежать-то нечего! Разбежался, треснулся головой об стену, — и вылетел насквозь. Воздух скверный. Зимой холодно, вообще — дрянь.
Александровская тюрьма разряда испытуемых.
— Смирно! — командует надзиратель.
Громыхают цепи, и около нар вырастают в шеренгу каторжные.
На первый день Пасхи из кандальной тюрьмы бежало двое, — несмотря на данное всей тюрьмой «честное арестантское слово», — и теперь, в наказание, закованы все.
Сыро и душно; запах ели, развешанной по стенам, немножко освежает этот спёртый воздух.
Вентиляции — никакой.
Пахнет пустотой, бездомовьем.
Люди на всё махнули рукой, — и на себя.
Никаких признаков хоть малейшей, хоть арестантской домовитости. Никакого стремления устроить своё существование посноснее.
Даже обычные арестантские сундуки, — редко, редко у кого.
Голые нары, свёрнутые комком соломенные грязные матрацы в головах.
По этим голым нарам бродит, подняв хвост, ободранная чахлая кошка и, мурлыкая, ласкается к арестантам.
Арестанты очень любят животных; кошка, собака — обязательная принадлежность каждого «номера». Может быть, потому и любят, что только животные и относятся к ним как к людям.
Посреди номера стол, — даже не стол, а высокая длинная узкая скамья. На скамье налито, валяются хлебные крошки, стоят неубранные жестяные чайники.
Мы заходим как раз в тот «номер», где живут двое «тачечников».
— Ну-ка, покажи свой инструмент!
Несмазанная «тележка» визжит, цепи громыхают, прикованный тачечник подвозит к нам свою тачку.
Тачка, — весом пуда в два, — прикована длинной цепью к ножным кандалам.
Раньше она приковывалась к ручным, но теперь ручные кандалы надеваются на тачечников редко, в наказание за особые провинности.
Куда бы ни шёл арестант, — он всюду везёт за собой тачку.
С нею и спит, на особой койке, в уголке, ставя её под кровать.
— На сколько лет приговорён к тачке? — спрашиваю.
— На два. А до него на этой постели спал три года другой тачечник.
Я подхожу к этой постели.
У изголовья дерево сильно потёрто. Это — цепью. Пять лет трёт это дерево цепь…
— Дерево, и то стирается! — угрюмо замечает мне один из каторжников.
Наказание тяжкое, — оно было бы совсем невыносимым, если бы тачечники изредка не давали сами себе отдыха.
Трудно заковать арестанта «наглухо». При помощи товарищей, намазав кандалы мылом, — хоть и с сильной болью, они иногда снимают на ночь оковы, а с ними освобождаются и от тачки, отдыхают хоть несколько часов в месяц.
Бывают случаи даже побегов «тачечников».
— Работают у вас тачечники?
— Я заставляю, — а в других тюрьмах отказываются. Ничего с ними не поделаешь: народ во всём отчаявшийся.
Кругом угрюмые лица. Безнадёжностью светящиеся глаза. Холодные, суровые, озлобленные взгляды, — и злоба и страдание светятся в них. Вот-вот, кажется, лопнет терпение этих «испытуемых» людей.
Никогда мне не забыть одного взгляда.
Среди каторжных один интеллигентный, некто Козырев, москвич, сосланный за дисциплинарное преступление на военной службе.
Симпатичное лицо. И что за странный, что за страшный взгляд!
Такой взгляд бывает, вероятно, у утопающего, когда он в последний раз всплывёт над водой и оглянется, — ничего, за что бы ухватиться, ниоткуда помощи, ничего, кроме волны, кругом. Безнадёжно, с предсмертной тоской взглянет он кругом и молча пойдёт ко дну, без борьбы.
— Поскорей бы!
Тяжело и глядеть на этот взгляд, а каково им смотреть?
Среди кандальных содержатся беглые, рецидивисты и состоящие под следствием.
— Ты за что?
— По подозрению в убийстве.
— Ты?
— За кражу.
— Ты?
— По подозрению в убийстве.
«По подозрению»… «по подозрению»… «по подозрению».
— Ты за что?
— За убийство двоих человек! — слышится прямой, резкий ответ, сказанный твёрдым, решительным голосом.
— Поселенец он! — объясняет смотритель. — Отбыл каторгу и теперь опять убил.
— Кого ж ты?
— Сожительницу и надзирателя.
— Из-за чего ж вышло?
— Баловаться начала. С надзирателем баловалась. «Пойду да пойду к надзирателю жить, что мне с тобой, с поселенцем-то каторжным?» — «Врёшь, — говорю, — не пойдёшь». Просил её, молил, Господом Богом заклинал. И не пошла бы, может, да надзиратель за ней пришёл — и взял. «Я, — говорит, — её в пост поведу. Ты с ней скверно живёшь. Бьёшь». — «Врёшь, — говорю, — эфиопская твоя душа! Пальцем её не трогаю. И тебе её не отдам. Не имеешь никакого права её от меня отбирать!» — «У тебя, — говорит, — не спрашивался! Одевайся, пойдём, — чего на него смотреть». Упреждал я: не делай, мол, этого, плохо выйдет. «А ты, — говорит, — ещё погрози, в карцеи, видно, давно не сиживал. Скажу слово — и посидишь!» Взял её и повёл…
Передёргивает поселенца при одном воспоминании.
— Повёл её, а у меня голова кругом. «Стой», думаю. Взял ружьё, — ружьишко у меня было. Они-то дорогой шли, — а я тайгой, тропинкой, вперёд их забежал, притаился, подождал. Вижу, идут, смеются. Она-то зубы с ним скалит… И прикончил. Сначала его, а потом уж её, — чтоб видела!
«Прикончив», поселенец жестоко надругался над трупами. Буквально искромсал их ножом. Много накопившейся злобы, тяжкой обиды сказалось в этом зверском, циничном издевательстве над трупами.
— Себя тогда не помнил, что делал. Рад только был, что ему не досталась… Да и тяжко было.
Поселенец — молодой ещё человек, с добродушным лицом. Но в глазах, когда он рассказывает, светится много воли и решимости.
— Любил ты её, что ли?
— Известно, любил. Не убивал бы, если б не любил…
— Ваше высокоблагородие! — пристаёт к смотрителю, пока я разговариваю в сторонке, пожилой мужичонка, — велите меня из кандальной выпустить! Что ж я сделал? На три дня всего отлучился. Горе взяло, — выпил, только и всего. Достал водки бутылку, да и прогулял. За что же меня держать?
— Врёшь, паря, убежишь!
— Господи, да зачем мне бежать? Что мне, в тюрьме, что ли, нехорошо? — распинается «беглец». — Сами изволите знать, было бы плохо, — взял «борцу», да и конец. Сами знаете, лучше ничего и не может быть. Борец — от каторги средство первое.
— Долго ли меня здесь держать будут? — мрачно спрашивает другой. — Долго ли, спрашиваю!
— Следствие ещё идёт.
— Да ведь четвёртый год я здесь сижу, задыхаюсь! Долго ли моему терпению предела не будет? Ведь сознаюсь я…
— Мало ли что ты, паря, сознаёшься, да следствие ещё не кончено.
— Да ведь сил, сил моих, говорю, нету.
— Ваше высокоблагородие! Что ж это за баланду дали? Есть невозможно! Картошка не чищенная! На Пасху разговляться, — и то рыбу дали!..
Мы выходим.
— Выпустите вы меня, говорю, вам…
— Ваше высокоблагородие, долго ли?.. Ваше…
Надзиратель запирает дверь большим висячим замком.
Корсаковская кандальная тюрьма — одна из наиболее мрачных, наиболее безотрадных на Сахалине.
Быть может, её обитатели произвели на вас не только неприятное, — отталкивающее впечатление?
Милостивые государи, вы стоите рядом с человеческим горем. А горе надо слушать сердцем.
Тогда вы услышите в этом «зверстве» много и человеческих мотивов, в «злобе» — много страдания, в «циничном» смехе — много отчаяния…
По грязному двору кандальной тюрьмы мы переходим в «отделение исправляющихся».
источник
---
Дополнительно:
В Гватемале детям действительно очень плохо. Девочки подняли восстание
---
Комментариев нет:
Отправить комментарий