пятница, 9 июня 2017 г.

Непридуманное. "Опять про войну. Надоело..."

Александр Марьямов
ВОЗВРАЩЕНИЕ

1.

Угадывание становилось мучительным: «Тут ли начиналась дорога на Печенгу?.. Не на этот ли причал мы высаживались, когда враг перехватил Мишуковскую дорогу, и старовойтовский батальон остановил его где-то в двух десятках километров от города, и нужно было срочно перебросить Старовойтову подкрепления? Туда шли добровольцы с Подплава и из корабельных ремонтных мастерских — один полуавтомат на десятерых, да и с тем они обращались не очень уверенно.

А Саша Окунев тоже тогда уходил на передовую? Или он ушел раньше, еще с десантниками, которые высаживались в июле сорок первого возле Ура-губы?..

А куда же девалась та высокая дымовая труба городской бани, что торчала над городом и манила к себе все «юнкерсы», представляясь приметой важного промышленного объекта? Не видно трубы. А она всю войну выстояла и продолжала торчать над необозримым пожарищем, в какое был превращен весь этот город».

Нет, не видно трубы. А ведь и теперь стоит, наверно, только спряталась среди высоких домов, которые поднялись по каменным сопкам вокруг фиорда, от старой Колы до Росты. Раньше это были два городка. От одного до другого было не так уж близко. А между ними стоял третий — сам Мурманск. Нынче все слилось, и троллейбус идет по асфальту, и ничего здесь не узнать.
Вот только у причала почти по-прежнему.


Марьямов. Северный флот, 1941 год. (Фото Е. Халдея)


Флотский лейтенант у диспетчерского окошка допытывается:


— Не будет ли оказии в Гиблую губу?

А женщине с узлами нужно в губу Оленью, и она тоже надеется на попутный катер.
И тут же вспоминается старая здешняя прибаутка военных лет: «Губ много, а целовать некого».

Губ здесь по-прежнему много, они все на месте, и те же слышны названия: Мотка-губа, Сайда-губа, Волоковая губа, Оленья, Ворья... И длинные фиорды, охваченные черными скалистыми берегами, отраженными в светлой воде, тоже не переменились.
А на берегах все по-другому.

Впрочем, и на воде тоже.
 
Идем к выходу из Кольского залива. Навстречу — рыбачий мотобот в синем пульсирующем облачке выхлопов. Мотор его тарахтит немилосердно, как тракторный, и самый вид невзрачного суденышка снова вызывает в памяти всякую всячину четвертьвековой давности.
На таких же рыбачьих посудинах приходилось пробираться на полуострова Рыбачий и Средний, дожидаясь сумерек, чтобы проскочить через Мотку.

Стоило там показаться даже малой лодочке — и на нее сразу обрушивался кинжальный огонь вражеских батарей. Но сумерки наступают здесь не всегда; полярный день длится целое лето, и в такую пору прорываться бывало труднее. Покрытые прочно присохшей рыбьей чешуей, суденышки шли напролом, то и дело меняя курс между всплесками рвущихся снарядов и стараясь не даться под прицел. Оружия на них бывало лишь один или два «максима», и из них случалось отбиваться даже от «юнкерсов» и «мессершмиттов», заходивших на ботишки с бреющего полета.

Забирались эти кораблики порою очень далеко. Высаживали разведчиков и на норвежские берега. Ходили с десантниками во вражеские тылы. Вывозили раненых. Вылавливали из воды подбитых летчиков. Перевозили снаряды, ящики с патронами и тушенкой, доставляли почту. Можно сказать, что в сорок первом и сорок втором годах этим призванным на действительную службу пожилым рыбакам приходилось так же круто, как самым боевым кораблям военного флота. Они делали все, хоть нередко даже не успевали войти в число «боевых единиц» и поднять военно-морской флаг. Они выполняли свой долг негромко и безотказно. И негромко погибали, если выходила такая судьба.

Мы поравнялись с мотоботом и ушли вперед, оставляя посудину далеко за собою. Рядом со мной стоял у борта молодой матрос. Парусиновая роба имела на нем щегольский вид, золотые якорьки на черных ленточках лихо трепыхались на ветру за посаженной набекрень бескозыркой. Кивнув на удаляющийся ботишко, я сказал ему:

— Самые боевые корабли были во время войны.

Он не понял, поглядел недоуменно и промолчал.

Все, что вспомнилось, оставалось при мне. Ведь не станешь рассказывать случайному встречному — ни с того ни с сего, — как шли на «Голубке» (точно такой же был бот) из Лопаткиной к Тюва-губе и на ящике с надписью «Зубной кабинет. Стул» сидела Зина Драчук в ватнике и в каске, а пулеметчик Лебедев лениво ее донимал:

— Вот ты теперь называешься «краснофлотец». А что у тебя, Зинка, морского? Ну скажи ты мне, Зинка, что морского у тебя?

— Юбка-клеш, — беззлобно отвечала она, похлопывая ладошкой по своим толстым ватным штанам. А потом с внезапной злой издевкой сказала: — Душа. Душа у меня морская, Витенька.

«Голубка» доставляла нас в Лопаткину, и так случилось, что она же снимала нас с берега, когда десант отходил после трехнедельных боев. Сперва мотобот должен был следовать по другому маршруту, на него погрузили тюфяки и оборудование для какого-то госпиталя, а потом, не дав разгрузиться, приказали немедля идти в Лопаткину. Там положение обострялось, и времени терять было нельзя.

В Мотке начался сильный обстрел. Лебедева убило осколком, а Зину Драчук ранило. Весь ящик залило кровью. И оттого — всю в пятнах крови — я так запомнил ту надпись: «Зубной кабинет. Стул»...

И еще разные помнились случаи.

Но я сказал только:

— Самые боевые корабли...

Матрос глядел на прибрежные скалы, на птицу, ныряющую за рыбой. Он не обернулся. Выражение лица его не оставляло сомнений: ироническое «болтают тут штатские» явственно читалось на нем. Однако ответил он с непроницаемой вежливостью:

— Теперь время другое.

У него было очень чистое мальчишеское лицо с тонкими чертами и очень белой кожей. Я подумал, что — флотский первогодок, быть может, сам недавно просившийся на морскую службу в своем районном военкомате, — он еще по-школьнически играет в любимую игру, прилаживаясь к необношенной форме, и силится ощутить себя заправским моряком, каким привык его видеть по собственным сложившимся представлениям. Служба на посыльном катере для такого паренька должна была оказаться тяжелым ударом. Нет, не понять ему моего почтения к мотоботу. Да разве это военный корабль?!

Военные корабли в заливе можно увидеть часто.

Они в самом деле совсем не похожи на прежние — на те, что несли боевую службу в военные годы.

Те были легки, изящны, обладали плавной стройностью линий. Недаром в английском языке, где всякий неодушевленный предмет существует лишь в среднем роде и все неживое — «оно», только о корабле говорится всегда, как о женщине: «Она вошла на рейд и бросила якорь». Так говорят даже о тяжелом линкоре.

Мотоботы с десантниками на борту. 1942 год. (Фото Б. Халдея)

В новых боевых кораблях ничего женственного не осталось. Корпус огрузнел и потерял прежнюю стройность обводов. Мачты перестали быть мачтами и превратились в угловатые и сложные металлические конструкции. Они нескладно топорщатся вверх и в стороны множеством усов, углов, вертлюгов, шаров, стальных дуг. Родство с парусниками вовсе исчезло, появилось новое родство: со спутниками, уходящими с Земли в межпланетные пространства. Наверно, матрос прав: время другое.

Но слова паренька заставили не только на корабли посмотреть по-иному.
Ведь и люди вокруг принадлежат уже этому новому — другому — времени.

Матрос, что стоит рядом, еще и не родился в ту пору, когда здесь происходило все то, о чем заставляют меня то и дело вспоминать узнанные и неузнаваемые приметы на кольских берегах. Даже разрушения войны были залечены к тому времени, с какого может он себя помнить (и да не приведется ему никогда такое увидеть). Значит, о войне он узнавал из школьных учебников, читал в книгах, насмотрелся в кино, наслушался на сборах у пионерских костров. И война стала для него давней давностью.

Разве не то же было с ребятами, которым исполнилось столько же лет перед войною? Для тех в область истории отошла гражданская война, и, рассматривая выставленные у входа в кинотеатр кадры нового фильма, они порой говорили лениво:

— Опять про войну. Надоело...

Однако вскоре выяснилось, что это вовсе не помешало им стать достойными участниками и героями новой легендарной эпопеи, когда война стала для них единственной реальностью жизни.

Так что огорчаться не следует. Твои воспоминания тебе и останутся. Только грустно чувствовать себя мамонтом, вылезшим из-под ледника и на каждом шагу убеждающимся, что «время другое». И что имена друзей превратились уже в названия улиц или большими, до блеска надраенными буквами написаны на бортах кораблей.

А с самим человеком уже не встретишься, не поздороваешься, не спросишь: «Как жизнь?»
Но слишком уж сильно было желание: взять старые записные книжки, что перекочевали когда-то из полевой сумки в ящик письменного стола да так и пролежали четверть века, отодвигаясь все дальше, и снова отправиться к тем местам, а памятью — и к тем датам, которые в них обозначены. Желание вновь пройти по собственным старым следам приходит с возрастом и рождено иллюзорным представлением, будто возможно возвращение к своей молодости.

На Мурманском направлении. 1942 год.
(Фото Е. Халдея)

Но почему у стольких людей такое желание связывается именно с воспоминаниями о войне? Ведь, кажется, такое было трудное время, что лучше его наглухо позабыть, чем к нему возвращаться. Есть тут, видимо, кроме молодости, еще одна причина: человек помнит, что в это трудное время был там, где следовало ему быть, и делал, что должен был делать. Таким и хотел бы он опять себя видеть.

Не по той ли причине через двадцать пять лет после войны так упрямо разыскивали друг друга по всей стране бывшие разведчики Северного флота?

Бывший командир взвода Герой Советского Союза Макар Вабиков отыскал бывшего комиссара Василия Дубровского. Тот работает в Гатчине, в Главном военно-морском архиве: у него под рукою все личные дела.

Пошли письма.

Из Омска откликнулся другой командир взвода — и тоже Герой — Александр Никандров; третий — Семен Агафонов — отыскался в Евпатории, у теплого моря; четвертый — Андрей Пшеничных — откликнулся из поселка Аксуёк в Казахстане. В Ейске нашелся Серега Воронин, в Архангельске — Константин Тярасов.

Первый командир отряда Николай Инзарцев поселился в Севастополе, а сменивший его после ранения Леонид Васильевич Добротин, который еще и в гражданскую воевал в коннице, оказался в Москве.

В Одессе нашелся Сергей Григоращенко, в Улан-Удэ — Михаил Колачинский, в Донбассе, в Кадиевке, — Дмитрий Кожаев, радист, который несколько месяцев держал связь с разведотделом флота, скрываясь с товарищами-разведчиками в дальних вражеских тылах, на норвежской земле. В Риге нашли Виктора Таразанова, по старому прозвищу — Тарзана, а в Ялте Ольгу Параеву — нынче она по мужу Иевлева, но это она и есть — та самая Ольга Амосовна, которая пришла в отряд переводчицей, а была и бойцом, и сестрой, и того же Тарзана, битого-перебитого, с простреленным легким, вытаскивала с пикшуевских сопок и — в мыслях уже похороненного — тащила к берегу, на ботишко.

В общем, списались друг с другом тридцать человек, рассыпанные по всей, можно сказать, географической карте страны. И, кто самолетом, кто поездом отправились в те места, где в землянках, в снежных норах, в боях сводила их и разводила война.

От них и я получил письмо; случалось нам в военную пору не раз встречаться, и то, что встречи эти им помнились, было мне как дорогой подарок. Их письмо и решило все дело. Наконец-то я подчинился давнему своему желанию и тоже собрался в дорогу.

Мы встретились в Североморске, нынешней флотской столице, дивясь всему, что нас там окружило.

Нам помнился на этом месте поселок Ваенга: два каменных дома, несколько деревянных бараков и халуп на окрестных скалах, а от причала — тропа, которая то ныряла в болото, то поднималась крутыми витками по каменным осыпям, среди карликовых заполярных осинок и сосен. Теперь вокруг оказались большие дома — в девять этажей. Между домами темнел гладкий асфальт. Очереди чинно стояли у автобусных остановок там, где и вездеходу прежде нелегко было пройти.

Прямо от залива, от оживленных пирсов, шла широкая улица Сафонова и упиралась в фасад Дома офицеров, поставленного у подножия высокой скалы. Вероятно, тут и проходила дорога, по которой я в июле сорок первого года пробирался на КП истребительного полка. Борис Феоктистович Сафонов еще не стал тогда его командиром. И целый год еще оставался до тех пор, когда полку — после гибели Сафонова — было присвоено его имя. Но слава лучшего летчика, ведущего самый длинный счет сбитым вражеским самолетам, у Бориса Феоктистовича уже была.

Мне случалось бывать в этом полку еще и в мирное время, незадолго перед войною. Эти записи тоже сохранились в старой книжке. Вот читаю про двух капитанов Кузьминых. Служили такие в полку. Оба — Николаи Антонычи. Чтоб не путать людей, один пожертвовал собою, отпустил бородку и с тех пор так и откликался по телефону: «Говорит капитан Кузьмин с бородкой».

Записано, как вывозил меня в мирный воздух капитан Раздобудько. Он попробовал на мне традиционную шутку: не предупредив, исполнил каскад фигур высшего пилотажа, а в заключение на небольшой высоте протащил над самыми сопками на перевернутой кверху колесами машине. Когда мы сели, он посмотрел коварно и испытующе.

— Все нормально, — только и сказал я, причинив ему тем самым разочарование и испытав при этом счастливое чувство мести.

Записан тогдашний разговор с лейтенантом Василием Родиным.
Ему было двадцать четыре года, на Север его перевели из Белоруссии во время финской. Но ко времени его прибытия в полк боевые действия уже кончились, и Родин всё говорил о том, как мечтает, чтобы с ним случилось «что-нибудь энергичное». Ему это нужно было для самопроверки: «Испугаюсь ли?»

Как «женатик», он получил комнату в каменном доме, том же, где жил Сафонов.
Мы сидели у него в этой комнате, потом вышли к сопкам; тут же, невдалеке от дома, развели костер. Похожая на пионервожатую жена его, миловидная белоруска, жарила колбасу, нанизав ее на прутья.

В новый свой приезд, в августе сорок первого года, я не застал обоих. Жена в начале войны была эвакуирована, а Родин погиб. Он успел полетать вместе с Сафоновым, стать кавалером двух боевых орденов. Когда «энергичное» наступило, он встретил его как надо.

Аэродромный лесок оставался таким же: нечастые кривые березки — больше похожие не на лес, а на убогий плодовый сад. Лезут из земли недоразвитые, крохотные сосны. Нога то и дело проваливается в сухие кочки, а на валунах, по темному камню — пятна желтовато-бе-лого ягеля, словно лежит на камне сброшенная змеиная кожа. Это все по-прежнему. Только «ишаки» и «чайки» не на открытом поле, а оттащены под лесок и замаскированы ветками. Лесок весь перекопан укрытиями. Летчики живут здесь в землянках и палатках.

Сюда же полевая кухня привозила обед. После боя — аппетит волчий. С машины — и сразу в столовую, под навес. Там теперь открыто круглые сутки, и Валя с Ниной — официантки — все понимают, хоть с едой и негусто, железная дорога почти перерезана, узкий перешеечек от Кандалакши до Лоух все время под бомбежкой, подвоз плохой, суп варят из пшеничного зерна с консервами, но две тарелки этого супа летчику всегда найдутся, а компоту хоть и три стакана, пожалуйста.

А потом песни в землянке под гитару и каменный сон — до тревоги.

Тут, на валуне, сидели и мы с Сафоновым после боя. Борис Феоктистович рассказывал мало. Больше показывал руками: так он заходил, так «мессер» норовил его с хвоста обойти. Но у того не вышло... Это у Сафонова не то девятый, не то десятый.

На соседнем аэродроме летчики, ходившие на морских бомбардировщиках, обозначенных буквами «МБР», что читалось «амбар», так же на пальцах, объясняли преимущества своего медлительного «амбара» перед быстроходными «мессерами»:

— Я за скалу зайду, постою, а он мимо проскочит. Тут я ему в хвост и вмажу...

Шутка, конечно. Но тогда много шутили.

Странно сказать, но не знаю я более веселой, беззаботной, забубённой атмосферы, чем та, которая царила в аэродромной землянке между тревогами, или снежной норе морских пехотинцев на Рыбачьем, или отсеке подводной лодки, пока акустик не услышал поблизости еще не распознанный шум винтов. В этой забубенности крепка была бескорыстная, честная дружба, и чувство одной общей судьбы (особенно у подводников) связывало людей прочными узами братства.


Борис Сафонов на истребителе «И-16»
вернулся на аэродром после очередного боевого вылета. (Фото Е. Халдея)



Живая память об этом и ведет людей на поиски своего старого, уже стертого временем следа. Ищу взглядом такие знакомые когда-то приметные места и ничего не могу узнать.

В самом начале улицы Сафонова, в стороне, поближе к заливу, поднимается бетонный постамент. Вокруг — просторная смотровая площадка. На постаменте — старое береговое орудие. Это та самая пушка, что стояла на Среднем, в 221-й артиллерийской батарее. 22 июня1941 года выстрелом из этой пушки артиллеристы потопили вражеский транспорт, который, выйдя из Печенги, направлялся к норвежским берегам.

Батареей командовал старший лейтенант Павел Космачев; так ее и называли потом — «космачевской».



Борис Сафонов перед боевым вылетом.
Июль, 1941 год. (Фото Е. Халдея)

Краснознаменный Северный флот.
Памятник дважды Герою Советского Союза Борису Сафонову. (Фото Е. Халдея)

Там в первые дни войны бывал Василий Дубровский.
У пушки он стал вспоминать вслух давних друзей-батарейцев. Они сдружились, когда над малым клочком северной земли неугомонной каруселью ходили вражеские бомбардировщики.

Рядом с настоящей батареей выросла тогда фальшивая; ее разносило в щепки — строили новую. А действующие пушки удавалось прятать в укрытиях. К первому потопленному транспорту прибавились еще два и несколько сбитых самолетов.

Порою давали на батарее до двадцати воздушных тревог за сутки.

Трудно было вывозить раненых.

Ботишки ходили за ними через ту же проклятую Мотку, и дойти удавалось не всегда.

С одним из таких рейсов пришел Дубровский и прожил у батарейцев две недели.
Но у поднятой на торжественный постамент пушки, похожей на сотни других таких же пушек, ему приходили теперь на память не героические эпизоды, а разные забавные случаи. Если думать на войне только о смерти, то и без пули превратишься до времени в покойника.

На космачевской батарее в самую трудную пору смеялись так же много и бесшабашно, как на сафоновском аэродроме. И тот, кто там побывал, предпочтет теперь на людях вспоминать лишь о смешном, а остальное оставит при себе. Дубровский вспомнил про того зайца с перебитой осколком ногой, что прижился на батарее. Может, то был и кролик. Но батарейцы уверяли, что именно заяц. Этот заяц все усвоил. Заслышав удары в рельс, он первым ковылял к укрытию, а после отбоя стремглав кидался к кормушке.

На площадке у памятника вечерами людно. Полярный день уже начался. Светло, тепло. Спокойный залив виден далеко. К полуночи солнце опускается к скалам противоположного берега и, не прячась, поднимается снова.

Идут заливом корабли, добрасывая длинные усы от винта до самого пирса. От космачевской пушки на все это хорошо глядеть, и можно догадаться, что новая ее площадка уже успела здесь стать традиционным местом свиданий. Приходят сюда и школьники, и ребята с гитарой, какие встречаются и в подмосковном лесу, и в Кижском погосте, и при взгляде на них еще виднее, как все здесь переменилось.

В военное время во флотских базовых городках малышей совсем не было видно, все были эвакуированы, а девушки если и попадались, то больше в матросской форме, издалека и не отличишь от парня. Вокруг Дубровского, когда он говорил, собрались люди и, так как рассказывал он живо и весело, слушали его с вниманием...

Потом мы с разведчиками возвращались по улице Сафонова и дошли до перекрестка, где эта улица встречается с улицей Головко.

Есть теперь в Североморске такой перекресток. Два имени встретились тут, и общий перекресток связал их по праву, хоть люди, носившие эти имена, не похожи ни судьбой, ни человеческими чертами, и при жизни им случалось встречаться не часто, раза три-четыре, вряд ли больше. Общим было у них, несомненно, одно: редкий самородный талант, который создает крупную личность, неповторимо отличая ее от других.

У Сафонова этот талант раскрылся внезапно и ослепительно в первой же встрече с опасностью. Последующие месяцы заставили увидеть, что это именно победы подлинного таланта, а не ухарство, не рисковость, не случайная удачливость. Даже в последнем бою — 30 мая 1942 года — Борис Сафонов вслух анализировал каждое свое движение, сам себе диктовал в ларингофон, что он должен сейчас исполнить. Он будто не в бою был, а испытывал и себя и машину, следя за поведением обоих со стороны с лабораторной придирчивостью.

Штабной оператор, дежуривший в тот день, услышал обращенное Сафоновым к самому себе беспощадное ругательство: он поймал себя на ошибке.

Бой шел над морем, сафоновский «томагаук» был слышен на наблюдательном посту все время.

— Есть один! — крикнул Сафонов. И почти сразу: — Достал второго! — Потом он сказал: — Иду на третьего, — и тут же выругался. Можно было понять, что он слишком близко подошел к третьему немцу и тот сумел полоснуть по мотору.

Ошибка оказалась непоправимой.

Злым голосом, словно о досадной помехе, Сафонов сказал:

— Иду на вынужденную, мотор пробит.

Из стеклянной скворечни наблюдательного поста увидели другое: машина командира полка перестала подчиняться управлению, резко вошла в пике и, устремившись вниз, с огромной силой врезалась мотором в воду...

В короткие сроки, отмеренные войною, этот драгоценный талант сверкнул зарницей по горизонту, но сила его обаяния была так велика, что ее не смогли уничтожить ни физическая смерть, ни прошедшее затем время. Она до сих пор продолжает покорять людей — теперь уже тех, кому не привелось его ни знать, ни видеть.

Когда Сафонов погиб, успев в своем последнем бою сбить два «юнкерса» и довести, таким образом, счет уничтоженных им вражеских самолетов до двадцати пяти, ему было двадцать семь лет.

Тою же силой обаяния обладал и талант Головко. Но это был талант иного рода. Он притягивал людей, ничем их не связывая и не лишая собственной воли. К нему тянулись, испытывая при этом необходимость поступать в любых обстоятельствах наилучшим образом, потому что прямота и умение поступать наилучшим образом были единственным способом завоевать его расположение.

Искательство, лесть, наговоры на других, чтобы себя выставить в лучшем свете, он разгадывал сразу, и тому, кто замечен был в этих грехах, трудно было удержаться на флоте. Выходило так, что они сами старались добиться перевода по службе. Потому для стольких людей и осталась нелегкая служба на Севере в военные годы дорогим воспоминанием о доброй дружбе и чистоте отношений, которые отличали каждый из коллективов, составлявших Северный флот. Шло это от командующего — от Арсения Григорьевича Головко, от доброго и сильного его таланта.

До сих пор помнится последний праздничный вечер перед войною: флотские командиры собрались в своем клубе, чтобы встретить первомайский праздник сорок первого года.
Еще лежал в Полярном плотный и чистый снег, скрипели от мороза деревянные мостки, проложенные для пешеходов по сопкам. С утра объявлялась по флоту зимняя «форма пять», и над Екатерининской гаванью, согретой Гольфстримом, клубился пар. Но солнце уже вело себя по-весеннему: смеркалось поздно и ненадолго. Воздух был легкий, и командиры, сходясь к Дому флота, не торопились входить.

С того вечера осталась в записной книжке случайная картинка: в одной из групп, собравшихся у входа, лейтенант с эсминца «Куйбышев» разыгрывал приятеля.

— Ночью, — сказал он, — в «Последних известиях» передавали: Финляндия объявила войну Греции.

Тот поверил.

А отчего бы и не поверить, если в мире уже пошла кутерьма вовсю и диктор в самом деле говорит по вечерам о бомбах, сброшенных на Коринф, о гитлеровских моточастях в Фермопильском проходе, о боях у Багдада, десантах в Норвегии и авиационных налетах на Вестминстерское аббатство?! Правда, от Финляндии до Греции не близко. А от Германии — близко? И чем черт не шутит?!


Командующий флотом А. Головко и командир подводной лодки Ф. Видяев
беседуют после возвращения лодки из похода.
1942 год. (Фото Е. Халдея)

Флот существовал по нормам мирного времени, моряков было не так уж много, почти все командиры со своими женами могли свободно разместиться в большом зрительном зале, у составленных «покоем» и празднично накрытых столов.

Во главе стола занял место командующий. Он сказал:

— По грузинскому обычаю, на празднике должен быть тамада. Не будем возиться с выборами, доверьте мне это дело, я справлюсь.

Он сумел задать празднику непринужденный и дружеский тон, который, однако, не позволял и распускаться сверх меры. И хоть на столах исправно убывало шампанское и питьевой спирт (водку на полуостров не завозили), но не было пьяных.

Время от времени поднимался занавес, и из зала выходил на сцену кто-либо из флотских «любимцев публики».

Свой коронный номер — арию Герцога из «Риголетто» — исполнил флагманский штурман бригады Подплава Жора Аладжанов; трое артиллеристов с эсминца «Стремительный» мастерски сработали акробатический номер; старшина с подводной лодки-малютки показал нанайскую борьбу: ноги и руки в унтах, на спине пришиты две меховые шапки. Он прыгал на четвереньках, и казалось, будто два маленьких человечка схватились, нос к носу. Потом долго не отпускали со сцены старшего лейтенанта Андрея Стоянова, командира морского бомбардировщика: он пел Тореадора, и еще никто не представлял себе, как скоро и круто повернутся судьбы всех, кто был тогда в зале.

Андрея Стоянова я видел в последний раз год спустя. У него уже были два боевых ордена Красного Знамени. Больше мы не встречались, и судьбы его я не знаю. А в тот вечер мы сидели рядом за одним столом, в большой, дружной и патриархальной семье. «Патриарху» нашему не исполнилось еще и тридцати пяти лет.



Экипаж командира 2-й эскадрильи 24-го МТАП ВВС СФ А.З.Стоянова
перед боевым вылетом


От того вечера сохранилось не только милое воспоминание. Сколько раз потом — уже и во время войны — я убеждался, что ту же атмосферу дружеской непринужденности стремятся сохранять в корабельных кают-компаниях все командиры, которые сидели тогда за праздничным столом. Конечно, не у всех получалось. Но самый дух флотской жизни, даже в наиболее трудную военную пору, был проникнут этим теплом, прямотою, бескорыстием, нравственной, я бы сказал, определенностью, и потому до сих пор так неизгладимы и дороги воспоминания той поры.

Вот что думалось на перекрестке улиц Головко и Сафонова в городе Североморске.
Но другое название полоснуло по памяти еще острее.

2

Мы пришли в порт Линахамари.

Здесь же встречались мы утром 13 октября 1944 года. Я потом расскажу, как это было. А сейчас хочу сказать о другом.

Мы уже переправлялись через фиорд к Крестовому перевалу, карабкались там по сопкам, вспоминали каждый свое, постояли у памятника, вернулись на пирс.

Мы ступили на трап корабля, нас проводили в кают-компанию. С портрета на полированной переборке смотрели знакомо прищуренные глаза. Скуластое лицо. Несомненно, это был он — Столбов Николай Гурьевич, Коля... И вовсе не он. Потому что не было в прищуренном взгляде всегдашнего обжигающего любопытства, не осталось той живости, которая каждую минуту меняла его лицо; исчезла окраинная шоферская лихость, что сквозила в каждом его движении, в ленивом его говорке, в манере носить нахлобученную кое-как фуражку с надломленным «нахимовским» козырьком, в привычке перебрасывать из угла в угол рта изжеванную до половины папироску.

Капитан-лейтенант Столбов Николай Гурьевич был командиром подводной лодки «Щ-402», на которой мне запомнились каждое лицо и каждый закуток.

Советская подводная лодка Щ-402 швартуется к борту подводной лодки


В ноябре и декабре сорок первого года я провел на этой лодке пять недель. Пошли в заданный дальний квадрат и, не покидая его, ходили вдоль и поперек, прослушивая море акустическими приборами. На поверхность поднимались раз в сутки, чтобы подзарядить аккумуляторы, по двое вылезали на мостик для короткого перекура, видели лилово-багровые тучи, неспокойное море, косые заряды снега, зыбкие сполохи по тяжелому, низкому небу и снова уходили под воду.

Перед выходом швартовались к тральщику «Пушкин», и, пока подавали оттуда на лодку горячую воду, команда успела посмотреть, наверно в десятый раз, «Свинарку и пастуха». Чтобы не скучать, попросили механика последние части прогнать задом наперед. Но и так уже раньше бывало.

Потом подошел катер. Флаг-связист привез командиру приказ. Пакет вскрыли в море, узнали заданный квадрат и легли на курс к Нордкапу.

Столбов спохватился: не забыл ли помощник получить по наряду сахар, хватит ли на поход папирос? Не успели людей сводить в баню. Инженер-капитан-лейтенант Большаков привычно ворчал, что опять ему не дали хозяйство привести в порядок, а батарея на лодке старая, снова придется в походе с нею возиться.

В том походе мы так и не встретили цели, вернулись на базу с невыпущенными торпедами и потому — что всех приводило в уныние — без победного салюта. Только от самолета пришлось раза два уходить на срочное погружение, да однажды неприятельские «охотники» засекли нас по шуму винтов и долго сбрасывали глубинные бомбы.

Поход был обыкновенный, без приключений.

На лодке было холодно. Спать ложились не снимая ватной одежды, которая к исходу второй недели превратилась от сырости во влажный компресс.

Весь жилой отсек по ночам дружно чихал и кашлял. Отсек невысок, а койки в нем подвешены в три яруса, и если на верхней и нижней уже легли спать, то на среднюю втиснуться трудно. И, поворачиваясь во сне, толкаешь соседей сверху и снизу.

...

Изо дня в день мы трудолюбиво бродили в глубинах, невдалеке от Тана-фиорда.

Вводные шли своим чередом.

— Учения по живучести.

— Затопление отсека.

— Пожар.

И уже не узнать было Женю Коваленко, когда он снова очутился рядом, в непроницаемом тонком костюме похожий на воображаемого марсианина, и глухо стал из-под маски повторять команды, означающие, что мы возвратились домой и швартуемся к своему причалу.

В море трудно было разобраться во всем, что происходило, поэтому я спросил командира:

— Как справились?

Он сказал:

— У нас промахов не бывает.

Над базой, так же как над Крестовым, господствовал большой памятник, поставленный на высокой каменной горе в честь катерников, которые здесь воевали и не вернулись с моря. Их имена были перечислены длинным столбцом на белом обелиске.

Поездка наша подходила к концу.

Уже спешили все к прерванным делам. Уже прощались разведчики, записывая адреса друг друга и повторяя пожелания, что не худо, мол, встретиться снова. И знали, что если от прошлого расставанья до нынешней встречи минуло четверть века, то теперь что случится до новой встречи — загадывать не легко.

Древние говорили, что в одну реку нельзя вступить дважды. Войдешь в реку словно в том же месте, а вода здесь уже другая.

В реках Страны Воспоминаний тоже нет стоялой воды.
И это, наверное, хорошо. ...


------------------

 Марьямов Александр Моисеевич
 русский кинокритик, драматург и сценарист

Александр Марьямов родился 5 нюня 1909 года в Одессе. 
С 1927 года начал публиковать в украинских газетах первые очерки и рассказы. С момента организации Союза писателей СССР (1934 г.) — член СП. 

 
Совершив по командировке Наркомпроса Украины в 1928 году длительное путешествие по Ирану, он выпустил об этом путешествии первую свою книгу «Пути под солнцем» (1929 г.). Сразу же после выхода этой книги он в качестве матроса 1-го класса участвовал в переходе ледореза «Федор Литке» из Севастополя во Владивосток и лишь сорок лет спустя написал об этом плавании повесть «За двенадцатью морями», почти вся его литературная биография между этими двумя книгами связана с Русским Севером. Александр Марьямов объездил Север на всем его протяжении, от Кольского полуострова до Чукотки, написал книги «Идем на Восток» и «Полярный август». 

 
А. Марьямов работал также как литературный критик и искусствовед. 

 
Им написаны книги «Всеволод Пудовкин». «Революцией призванный» (о Всеволоде Вишневском) и «Александр Довженко». 


 В годы Великой Отечественной войны Александр Марьямов служил на Северном флоте, работал в газете «Краснофлотец», участвовал в нескольких десантах и боевых походах надводных и подводных кораблей.


-----------------
источник


Дополнительно:


Комментариев нет:

Отправить комментарий